Литературный портал Петербургские мосты

Стихи финалистов

Итоговая таблица конкурса «Заблудившийся трамвай – 2021»

 

***
То ли катишься яблоком к пристани,
то ли вьёшься плющом до небес,
но приходят садовые приставы
с сучкорезами наперевес.

Миражами, тенями бескрылыми,
с плодородной землёю в мешках –
то ли люди с садовыми вилами,
то ли ангелы с лейкой в руках.

Пропололи, взрыхлили, удобрили,
обозначили место в ряду.
Да и правда, умеючи долго ли
разобраться с растеньем в саду.

От такого ухода прилежного,
от нажима хозяйской руки,
может, станешь расти выше прежнего,
но плоды твои будут горьки.

***
А я и так всегда один –
и ладно, и мерси.
Бери машину, господин,
и в небо уноси.

Вокруг такие холода,

что леденят до жил.
Ещё и ты хрусталик льда
мне в сердце положил.

И вот теперь кривишь свой рот
в улыбку палача,
в лицо просящим у ворот
надменно хохоча.

Судьба моя… Хоть пой, хоть плачь –
а всё выходит пшик.
Так смейся, кровосос, палач,
эвакуаторщик…

***
Она весь день ждала курьера
с заветным синим рюкзаком,
а он лежал на дне карьера,
слегка присыпанный песком.

Ещё не вышедши из роли,
сжимал квитанции в руке,
и две несчастных бандероли
лежали рядом на песке.

Он жил, верша дела мирские, –
примерный муж, любимый брат,
снимал пейзажи городские
на старый фотоаппарат.

Мечтал о призрачной Ривьере,
коллег не мерил свысока,
ни дня не думал о карьере,
где он – фигура из песка.

Его положат на носилки
и в морг доставят как домой.
А что же, господи, посылки?..
И бандероли, боже мой…
…Всю ночь по городу пустому
в тревожной липкой тишине
бродила тень от дома к дому
с тяжёлой ношей на спине.

***
Мы перешли на красный свет
и не заметили,
среди живых нас больше нет,
но есть свидетели:

дорожки в утреннем саду –
две светлых линии,
платок, лежащий на виду,
и в вазе лилии,

газета, маятник часов
и стрелки-векторы,
блокнот, стихи, в конце концов,
долги, коллекторы.

***
Уже не вспомнить, право слово,
когда, окрепшие едва,
из механизма часового
явились эти существа.

Цепляев, я и остальные
глядим, не закрывая рты,
как эти монстры временные
пространство роют как кроты.

Обрушен путь земной и млечный,
изъеден бледный небосвод,
и мир, когда-то бесконечный,
уже закончится вот-вот.

***

Нас вычеркнут однажды и привет –
как будто нас и не было на свете.
Не более чем выдумки в газете,
нелепые – нас не было и нет.

Мы призраки былого ремесла,
эпохи, прошагавшей под речёвку,
нас век смахнёт как выцветшую чёлку,
как пыль с библиотечного стола.

Как певчих птиц с неведомых картин,
запутавшихся в русском алфавите,
нас вытолкнут – давайте, мол, летите.
И мы взлетим.

***
наших не любят здесь со времён Батыя
девки стирали простыни и простыли
рыхлые руки русалка упрёт в бока
Клязьма ли Вязьма Калка ли Каменка

сахарны церквы стоят по краям болот
чешет водяное пивной живот

ваша икша-кидекша-расторопша
говорят «татарин, лицо попроще»
в монастырских подвалах поют мокрицы
«нас не берут, не берут, не берут в столицу»

говорят, на сто первый км высылали нечисть
из москвы, бо русскому духу нече
целовать валютных царевн-лягушек
вдоль железки пустые глаза избушек

говорят «выходи из поезда, будешь кормом»
леший достал кастет и бредёт к платформе

в электричках с собачьими животами
можно спастись контролёрами и ментами
выхожу на станции коломенская верста
доставать Иванушку
из омута

***
калиновка

бричка яблочко дичка солончаки кульга
речки Сранки размыло кисельные берега
лошадь строгая не управишь кировца колея
налилась сочится лужицей по края

не успеет к машеньке фельдшер живя в глуши
ставь в ночёвку опару потом решим
кинется тётка в печке полно висков
где наш ряженый суженый сунул и был таков

газовый шарфик в колючках акации жив едва
что ж ты маша вроде при муже всё не вдова
ковырнулась сама не хотела на бюллетень
вишенку посажу ляжет тебе на могилку тень

вроде жили ладно только ночами плакала у плетня
расступись просила земля заступись забери меня

***
новгородские письма

для чего поповну читать учили
как на ясном солнышке вывесть чирьи
горькой мази история не простая
тяжесть свитка не ты и не береста я

что за зло ты против меня имеешь
знаешь мне послушны ветра и змеи
будешь цел и в море и на привале
чтобы мамки няньки не горевали

скройся с глаз людских приезжай иначе
худость моя тебя не покинет раньше
чем твой дом под землю опустит сваи
чем травой покроется мостовая

***
щекоча урча осыпая крошки
плесень нежная ест каравай румяный
из крохтей в шкафу свил гнездо игошка
некрещёный родственник безымянный

усмирить уродика шерстяного
не могу ни молитвой, ни керосином
плоть его росток яица глухого
без желтка и мякиша сердцевины

от тревог моих как в кадушке тесто
он разбух, окреп, живота моего желает
«ты, сестрица, мое занимаешь место
нет меня, а ты живешь себе поживаешь

стал бы греться в золе, как запечник сытый
только ты родилась мне на зло и дышишь
вместо молока твои силы выпью,
чавкать стану память взамен пустышки»

чтобы дал поспать не скучал не мучал
нацежу ему кипяченого и без плёнок
а сложивший хвосты плавники колючки
поронец во сне ну почти ребёнок
***
Содержа сухие тоги в рюкзаке,
боги шли нагие по реке,
и робело знание реки,
от стыда пуская пузырьки.

«Я впаду в Азовское и там
отнесусь к распаренным пескам» —
оставлял один другому разговор.
«Я дошлепаю до Черного на спор.

После выбрать океан для снов,
после слиться с памятью китов.»
Третий говорит «целитель ран
и не море и не океан —

озеро, соленое на треть
о таком вкуснее онеметь.»
Был ещё один, замедлил шаг
и ногами гальку помешал.

Мелко здесь, бесстрашные мальки.
Стану быть у берега реки,
чтобы звери пить из глаз моих,
чтобы рыба есть из рук моих,
ветры щекотать мои бока,
девушки гадать на жениха

***
был не то что совсем на печи Емеля
что имею хранил, а когда потерявши плакал
из гортани моей выползали змеи
хохотали бегали звали папу

угольками чертили и квасом кисли
и моргали в небе звездой вечерней
и на речку ходили без коромысла
и не знали потопов и огорчений

а когда заслонка печи упала
то зажмурились но не играли в жмурки
хорошо пожили добра навалом
хорошо горели сухие шкурки

не помню

был карандаш. ещё тетрадь была
в забытом доме на краю села,
где опускались облака на крышу,
а я писал про дом и облака,
и возвращалась на круги строка,
и выходил из круга шишел-мышел.

была ноль пять из местного сельпо,
ещё трещал будильник ночью, по
которому я выходил на воздух.
там ветер целил мне в лицо и грудь,
и на ладонь садился отдохнуть,
и исчезал в непостижимых звёздах.

была кровать и шаткий табурет,
по мостовой шагал парад планет,
ведро гремело, вечность грохотала,
но стоило привстать из-за стола –
незавершённость сущего и мгла
терялись в разветвлениях фрактала.

бренчал амбивалентный карнавал,
под этот звон я напрочь забывал,
что надо забежать ещё в сельпо мне.
гудели так тревожно провода…
была ли рядом женщина тогда –
не помню.

бетельгейзе

человек к человеку пришёл говорит открой
я уже не могу ночевать на земле сырой
я продрался сквозь сумрачный лес и гнилую гать
я полжизни в бегах я устал ото всех бежать
догоняют враги не откроешь и мне каюк
человек человека послушал и дверь на крюк
у него сыновья и жена и белья бадья
у него именины и правда всегда своя

человек удивляется снится такая чушь
в подошедший трамвай забирается неуклюж
и садится и молча глядит в ледяную тьму
и гадает гадает к чему этот сон к чему
почему что осталось внутри то сидит внутри
а из слабой груди на полметра торчат штыри
почему за окном и на сердце полярный лёд
и трамвай альтаир бетельгейзе в депо идёт

скрипела дверь

скрипела дверь, и ты, душа моя,
тихонько появлялась у порога,
оглядывала пустоту жилья,
свыкаясь с полумраком понемногу.
я ждал тебя, как прежде, по средам,
я ждал тебя, как ждал тогда адам
вторую производную от бога.
крипела дверь, и ты входила в дом,

на страже тишины часы стояли,
я поднимался на ноги с трудом,
укутывался плотно в одеяло,
потом садился на увечный стул,
как будто пустоту собой заткнул,
но получалось у меня едва ли.
крипела дверь в убогую нору,
ты в контражуре медлила в проёме,
а мне в сорокаградусном жару
привиделось в туманной полудрёме –
наш город был совсем опустошён,
а пятый македонский легион
вставал во всеоружии на стрёме.
скрипела дверь, а тени на стене
под звон небесных сфер кружились в вальсе,
корабль летел на бреющем к волне,
меняя ставки, имена и галсы,
и сон о том, что комнаты пусты,
мой сон о том, что существуешь ты,
сбивался.

фонарь
проснёшься ночью, выйдешь неодетый
на свежий воздух с мятой сигаретой,
подпрыгнешь, окунёшься в тайный сад,
где фата исключительно моргана,

где злой телец косит альдебараном,
поскольку стал немного глуховат,
на гончих псов с их неизбежным лаем,
и вдруг услышишь: «мы его теряем,
разряд».
потом стена с люминесцентной лампой,
кровать и простыня с квадратным штампом,
и принесёт бананы и хурму
условный друг. чтоб не смотреть на друга,
глаза закроешь – в этой кали-юге
захочется увидеть одному,
как худенькая девочка неспешно
проходит с фонарём из тьмы кромешной
во тьму.


гензель

бросай на землю не сор, не хлам, а хлебные крошки слов,
пока не скрылись во тьме потсдам, ганновер и дюссельдорф,
пока сестра на октоберфест готовит свою стряпню,
а ведьма пряничный домик ест, не трогая малышню

бросай, вернётся тебе добром, за слово дадут строку,
на ус мотая, в лесу сыром считай, прибавляй ку-ку,
заходишь в лес – попадаешь в вальд, где братья наносят гримм,
иди вперёд, неуёмный скальд, отчаянный пилигрим

пока кружится дунайский вальс и каждый второй – шопен,
пока не требуют аусвайс под песни морских сирен,
пока хула не сожгла дотла – кончается сказка-ложь,
иди, покуда земля кругла, куда ты, дружок, уйдёшь

оле лукойе

выйдешь на улицу – слякоть, сплошная грязь,
худшей погоды не видывал отродясь,
выпьешь чего-то, желанию не противясь,
тут же подумаешь, мысли не пряча впрок,
наша свобода – дурной золотой телок,
чуть подрастёт и попросится сам на привязь.

в этой грязи на себя посмотри всерьёз –
делая ноги, по глине бредёт колосс,
не различая дорог, прямиком по лужам.
думаешь, господи, как же мне всё успеть,
только, пожалуйста, душу не винегреть,
если являешься, делаешь только хуже.

то ли кунсткамера, то ли живой музей,
хоть и скиталец, но явно не одиссей –
напоминаешь себе леопольда блума.
боже, в начале ты выдохнул слово слов,
значит, в конце обязательно дашь число,
правда, число небольшое, пустую сумму:

медный обол и оплату за жэкаха,
стоило ли доводить до греха, ха-ха,
яблоко, змей-искуситель и всё такое.
ночью засмотришься в глухонемую тьму –
муторно, матерно там одному ему,
горе с тобою мне, оле моё лукойе.

Китай

ах эта дивная картинка
китай в снегу
где я в резиновых ботинках
на берегу
стою
а прямо над китаем
скользит река
и он пока не обитаем
он пуст пока
бамбук не тронут не встревожен
в лесу самшит
китай покамест невозможен и не обжит
зверьем и дикими богами
по закрома
во внутреннем моем китае
зима зима


Кино

Совхозной фермы белые цеха,
А на тебе веселый ситец маркий.
Ядреного навоза и солярки
Стоячий запах. Хлебная труха
В ведерке. Ты влезаешь на окно
И свешиваешь ноги в сапожонках.
И, как в доисторическом кино,
К тебе приходят лошадь с жеребенком.
Он тянет-тянет бархатистый нос
И тычется щекотно в шею, в темя.
Каштановый его пушистый хвост
Смешно дрожит, как ухо спаниеля.
И золотистый сыплется овес.
Пока младенец шлепает губами,
Ты понимаешь, лошадь – это пёс
С печальными и долгими глазами.
И мать его, неся свои бока,
Гнедую шею над тобой склоняет.
Но кто кого из вас удочеряет
Не опознали вы еще пока.

Пять старух

Тот день был тих, теплом последним сух,
Как прогоревшее кострище.
Мы вышли дружно, я и пять старух,
И полелись на старое кладбище.

Я впереди, ступая по коре.
Старухи позади. Их смех девчачий
Казался неуместным в тишине,
Был инородным здесь. Пособник плача –

Погост осенний возносил дымы.
Старухи шли, ногами попирая
Сезонное гниение листвы,
Всем видом утверждая – живы мы!

И далеки от края.

Потом они сидели за столом
На кухоньке в хрущевке тесной,
Как стайка птиц – к крылу крылом.
Мне, как птенцу, нашлось меж ними место.

Старухи пили горькую и вдруг
Запели песни странные, глухие,
В которых света не было. Был крюк
И висельник. Нет, не припомню имя.

Да, был топор. Ну, как без топора?
И каторжанский ропот конокрада.
Светило подбирало со двора
Лучей поводья, угасая взглядом…
Из всех старух одна пока жива.
Крепка еще, скрипит над ветхим садом.
А песен тех не вспомнить мне теперь,
Канва словес за давностью истлела.
Но словно кто-то открывает дверь –
Звучат их голоса мне акапелла.

Холода

Вспомнила как маменька
Собирала тятеньку в гроб:
Теплую рубашечку – не холодно чтоб.
Трусики, да маечку потеплей.

Помню, как мне муторно от затей
От её, от вдовьих. Злилась как.
А сама решила вдруг: не пиджак!
Свитерочек надо бы в холода.

Глупыми и слабыми нас беда

В одночасье делает – знай держись.
В морге шторка с крабами – тоже жизнь.
Преступил за краешек – сразу шок.
Санитару старому вещмешок

Отдала и шёпотом: так и так.

Он мне: что ты, милая, не дурак!
Я работу выполню, посмотреть
Будет любо дорого. Вот ведь смерть
Выбирает времечко – холод лют.

Облетают семечки, люди мрут.
Как же в землю стылую класть людей?
Надо бы одёжу-то потеплей.

Культпросвет

Заброшенные в жизнь,
Как моряки в подлодке,
Мы выживали в ней,

Не выходя на свет.
Луна лимонный цвет
Одноименной водки
Имела, а судьба

Неясный силуэт.
Холодную весну
Превозмогало лето.
То снегом то дождем
Начертанный пунктир.
А мы глядели в мир
Сквозь окна Культпросвета.
На серый тротуар,
Застиранный до дыр.

А в Культпросвете свет
В холщовых драпировках
Терялся и тонул.
Но прорывался звук
На улицу сквозь них.
То робкий и неловкий,
То трубный и густой.
Не покладая рук –
Зубрить, паркеты в классах
Дробить до волдырей,
До обморочной тьмы.
До связок рваных в хлам.
Нести культуру в массы
Учили нас тогда.

О, как же пели мы.
На каждом пятачке,
На каждой остановке!
Сплетая голоса
В многоголосый  плач.
И завершался век,
И примерял обновки,
Пришедший вслед за ним,
Вершитель и палач.

Он каждому воздал.
Тому – позднее. Рано –
Другому. Верный знак,
Что будет жизнь его,
Как кнопочка баяна –
Запала и саднит,
Не выправить никак.
А нам-то что с тобой?
С такими голосами
Наверно в самый раз
Заигрывать с судьбой.

С такой красотой
Садись в любые сани
И мчи себе, и мчи
Над миром и тщетой.

Спроси себя теперь,
Мол, в чем я виновата?
Подруги где твои?
И как они живут?
Одной светло в Крыму.
В цехах жиркомбината
Другая обрелась.
И больше не поют.

Нет, никуда я не уеду

                                       Лете Югай

Нет, никуда я не уеду.
Здесь день за два, а год за пять.
По осени мы ходим к деду
Хлопот осенних убавлять.
Сейчас тут ржаво никнут травы,
Иванов чай пушит пушит.
Моя семья здесь всей оравой
В суглинке розовом лежит.
Недавно спрашивала Лета,
Мол, как мы там себя ведем?
Никак. Бесцельно, беспредметно
Поклоны до земли кладем,
Серпом срезая дурнотравье,
Смывая с камня птичий след.
Целуем камень, гладим камень,
Мол, оставайся с миром, дед.

Не причитаем? Причитаем.
На бабьей мове горловой
Немотствуем над самым краем
У полосы береговой

***
ничего не случится:
ни спешных попыток
успеть на рейс,
ни самолетных гамбургеров

с горчицей,
ни воздушных платьев,
как у принцессы грейс,
ни звонков «смотри, никуда не влезь»,  –
ничего из этого не случится.
а случится иное:
я наконец-то начну носить,
что не носила раньше
(к чему форсить),
начну везде колесить,
дорожную грязь месить,
ни о чем тебя не просить
и не ждать известий.
ничего не случится,
до того момента, пока вдали
друг от друга,
на разных концах земли,
на своих континентах,
мы не вымрем с тобой,
как ржавые корабли,
как свободные, гордые,
ветхие корабли,
сотни лет пролежавшие на мели, –
врозь и вместе.

***

знаешь,
внутри у меня,
взрослой, тревожной,
почти не спящей,
нынче слишком много зимы;
я набита ею,
как синтепоном, –
откашливаю снегопад,
выдыхаю вьюгу.
…в какой-нибудь
следующей жизни
сочини меня смуглым
трехлетним мальчиком,
рожденным на границе
штата нью-мехико,
где земля имеет
форму сомбреро
(вулкан – его тулья,
поля – равнина),
где я засыпаю,
быстро, по-детски,
а мама мне тихо шепчет:
mi corazon.

***
морозный март, задумчивый инфант,
унылый стихотворец тонкокостный.
вид из окна обширен, как инфаркт,
и снег его, и сумерки,
и космос.
и я стою, – ладони на стекло,
мир за окном обветрен и завьюжен,
и от того мне кажется, тепло
всегда – внутри, но никогда –
снаружи.
и ты стоишь, – к молчанию привык, –
раскрыв окно на южной параллели,
там, где зимы китайский пуховик
мелькнул и скрылся.
и жара – в апреле.

***

когда обнимаешь ребенка – время бросает дела,
уходит к себе в каптерку. в углы отползает мгла.
герань расправляет крылья, вслушиваясь в слова,
когда напеваешь тихо «зеленые рукава».
когда целуешь ребенка, укладываешь в кровать,
пёс ложится у двери – думать (и ревновать,
глазами сверля упрямо рассеянный полумрак),
что ты ему тоже мама, лучшая из собак.

стихи с элементами колыбельной

вот и март, сынок. покидает юг
перелетный клин.
выползает мышь.
по ночам весной города поют,
ты не слышишь их,
потому что спишь.
за окном темно, и фонарь сбоит,
а под ним в такси
уголек горит,
вот потух, вот следом зажжен другой,
из окна над миром
летит дугой.
видно тот, кто курит в такси взатяг,
нынче слышит, как
журавли летят.
видно тот, кому целый мир – приют,
нынче слышит, как
города поют.

***

ветер порывист и немощен дождь
в доме тепло поутру
мама ведь ты никогда не умрешь
нетникогда не умру
взрослое сердце внутри не боли
время юли не юли
мама мы будем как те корабли
плыть от земли до земли
чтобы под нами искрилась вода
чтобы над нами звезда
мама ведь мы никогда никогда
нет никогда никогда

 

* * *

Рыжий в коляске — с одной диатезной щекой,
белоголовый — с румянцем на обе щеки,
небо такое, что можно достать рукой,
низкое небо, как потолок в хрущевке.
Что-то такое, чего не возьмешь с собой.
Рваные облака, из щелей вылезает вата,
улица узкая — просто толкнуть рукой,
тесная улица, как прихожая с самокатом.
В старых обоях, изученных до запятой,
в краске зеленой, в пожухлой траве облезлой,
и никого из них не забрать с собой —
вон они сгрудились, потные, у подъезда.
Эта чугунная ванна была страной,
точно броня, тяжела, и ее тащили
папа и дядя Коля. Стоят спиной.
Невероятно сильные и большие.

* * *

Был пруд, и в том пруду — полно амфибий,
— о, греки, амфибрахий и пиррихий! —
загон, в котором я пасу гусей,
стрижи, что разгромили партитуру,
клянусь тобой, моя литература,
мне никаких не надо новостей!
Вот облако зависло мягкой глыбой,
есть фото: баба Маня чистит рыбу —
пузатых задремавших карасей.
Есть фото, на котором живы все.
Они как будто дымом или фоном,
слегка не в фокусе или совсем за домом,
уехали на рынок, за грибами,
ушли на озеро или стоят за баней,
и все же — где-то рядом с бабой Маней,
за ситцевой худой ее спиной.
Оглянется — они стоят стеной.
И крутится щенок, как заводной,
и радуется, и немного тру´сит,
и котики, схороненные Люсей,
и котики, схороненные мной…
И крутит колесо свое фортуна,
и латы карасей лежат латунны.
Мне больше даже нечего просить!
За этот вдох или за этот выдох, —
— о, греки, амфибрахий и пиррихий! —
За то, что я могу их воскресить.

***

В инстаграме Пушкина – зимняя дорога,
Маша-недотрога, синие глаза.
Лайкает Жуковский, пара-тройка ботов,
Бенкендорф не лайкает Пушкина, нельзя.
В инстаграме Пушкина дворики одесские,
дюжина шампанского, устрицы во льду,
пистолет на бархате, папильотки женские,
валенки извозчиков – обнови, найду.
Дальше – лет за сто листай – автор нас не радует:
мутное и зябкое, строки от руки,
воробьи и ангелы, облака и радуги,
и вопрос от Дельвига: «Пушкин, где стихи?»

***

Батюшков лежит под вязом,
Вяземский лежит на лавре,
с вологодского иняза —
туча. Родины отрава.
Птичка-Батюшков нам свиснет,
всё ли так, как им хотелось?
Прилетайте к нам слависты,
нашу детку — вам на милость!
Туча взмокнет, вяз провиснет,
бородой худой трясти.
Веселей свисти, слависты!
Крошка-Батюшков, прости!
Приезжайте, бога ради,
вот своим ключом открыта,
Вологда, в её оградке,
с Батюшковым на открытке.

***

Я хожу по набережной каменной
и с англистами знакомыми раскланиваюсь.
Занавес. За занавесом — зарево:
лето, уползающее в пасть ему.
Смотрим в воду, точно в телевизоре,
где показывают — высоко ли, низко —
то, что в облаках тебе написано
почерком кудрявым по-английски.
Тянется расхристанная музыка
вслед за теплоходиком двужильным.
Мужики красивые и русские
закусон нехитрый разложили.
Дайте нам краюшку и довесочек,
остальное мы допишем сами.
Бог забыл задернуть занавесочку —
мы за занавесочку заглянем.

***

1.
Кот на реке ждёт рыбака,
У рыбака на крючке — облака,
А на рингтоне — море,
Окунь в сети на затоне.
Кот на реке ждёт окунька,
Просит прохожий: «Брат, дай огонька!»
Нет огонька у рыбака,
Только вода, только река.
Не проплывают трупы врага,
Не поднесут тебе, кот, окунька,
Только кораблик бумажный,
Только раз в день или дважды.
Толстая мышь или хвост окунька,
Эта река — кого надо река!
Мертвая хватка, огни, фонари,
Ну-ка рискни, отними!

2.

Окуня окуни, окая «ок-они!»
Мелкие рыбешки, мокрые зверешки.
как на Вологде-реке
удят рыбу рыбаке
нет с тебя навару —
отдают задаром!
Вы пишите нам вотсап,
продаем вотсап живца.

Вёдрами, ушатом —
но не окушата.
Никаких с тебя деньжат,
кверху брюхами лежат,
разве что воронам
часовым затона.
Ухи у щенят дрожат —
Больно жалко окушат,
эх, смотрите в оба —
некому вас лопать.
Окуня окуни, в реку Вологду верни,
он вернётся прежде
щукою из Лежи,
запеченым судаком али рыбника куском,
хитрый полосатый — булькает вотсапом!

***

Что изменится в мире, когда запоют соловьи,
Зацветет бузина и вернется из Киева дядька?
Если завязи нет, то прогорклую зависть сорви
И со мной на дорогу у старой калитки присядь-ка.
Я горазд зимовать, я умею быть теплым внутри,
А весна для меня — это радость на грани припадка.
Сердца тающий лед, будто слезы, с порога утри
И скажи пару слов на прощанье, скорей, для порядка.
Реку времени мне не осилить ни вплавь и ни вброд.
Я барахтаюсь в ней недобитым врагами Чапаем.
Я был сложен с тобой, как надежный моральный урод,
А теперь нищебродом из суммы надежд вычитаем.
Вечно юная птица, родная моя травести,
Ты настолько ясна, чтобы вовсе презреть непогоду.
Неспособный летать и ползти я, рожденный грести,
Буду плыть по волнам, ненадолго ныряя под воду.

***

На АЗС в неоновых лучах
Заходит гость, высок и худощав,
И, подойдя к залапанной витрине,
Он говорит сидящим при свечах
Двум продавщицам — Анне и Марине:
— Я Пастернак. Какой у вас дубак!
Налейте мне скорее полный бак.
Я должен срочно ехать восвояси.
Искусства нет, кругом один кабак.
Я обречен, как ронин Кобаяси.
Чем дальше в лес, тем все мерзее здесь.
Здесь никогда никто не даст нам днесь,
Но за пустяк замучают счетами.
Там у колонки серый «Мерседес»…
— Вы Пастернак?
А мы вас не читали.
— О, череда фатальных неудач!
Ну, как же так? Февраль, чернила, плач
У каждой дуры с котиками в ленте!
Я заплачу, скажите мне, how much,
И полный бак, пожалуйста, налейте!
В ответ он слышит вежливый отказ.
— Бензина нет, но можем брызнуть газ, —
Сказала Анна, пухнущая с пива.
— Вглядись, Марина, в профиль и анфас.
Ведь он наивно косит под Шекспира.
В небесный бак вливается рассвет.
Бряцает цепь, скрипит велосипед,
Переживая бремя человека.
По облакам взбирается Поэт
В безбрежный рай Серебряного века.

***

В темную чащу поздней порой приду,
Буду метаться в ужасе мелкой рысью.
Все потому, что тот, кто сидит в пруду,
Не отвечает, как ты ему ни лыбься.
Много не надо, лишь головы кивок,
Пусть подмигнет, приветливо дернет веком…
Тот, кто сидит в пруду — человеку волк,
Хоть номинально числится человеком.
Так и мотаю, точно отсидку, страх,
Видя засаду в каждом лесном движенье,
Но из всего, что чудится мне в кустах,
Нет ничего ужаснее отраженья.
Жизнь — это как мелодия, но без нот.
Может быть в ритме марша, а может — вальса.
Ночью мне снилось, будто бы я енот.
Я выходил на берег и улыбался.

***

Во́да
В парке у консервного завода,
Там, где ребятня месила грязь,
Девочка шепнула мне: «Ты во́да!»
И умчалась, весело смеясь.
В мареве проспекта Карла Маркса
Затерялся милый силуэт.
А в момент, когда я оклемался,
Понял, что на игры силы нет.
Будучи медлительным ребенком,
Я порвал незримую вожжу.
Под грибком, облупленным и блеклым
С той поры мучительно вожу.
Мимо проносились, словно серны,
Вдоль садово-парковых аллей
Будущие девочки-консервы
Ненасытной памяти моей.
Требуется тщательный анализ,
Отчего по лужам и в снегу
Девочки бежали и смеялись,
Утирая слезы на бегу.
Разве жизнь похожа на пятнашки
Или ежегодный стипль-чез?
Отчего печалятся бедняжки,
Если догоняющий исчез?
Выпали народу испытанья —
Сгинули заводы и обком.
Тот, кого пока не запятнали,
Прячется со мною под грибком.
В парке вновь доносятся до слуха
Щебет малышей и гогот нянь.
Из «Ашана» шаркает старуха
И кошелкой машет: «Догоняй!»

***

вот и нет меня
вот и нет
на столе остывает обед
а я спрятался видимо где-то
может быть я за дверцей буфета?
в гардеробе?
в кармане пальто?
под газетой?
на створке трельяжной?
впрочем
это не так уж и важно
потому что не ищет никто

***

Твари
Жили-были у Вари
твари
носатая сопливая
рогатая бодливая
большеротая голодная
колченогая негодная
страшненькая странная
старшенькая старая
то ли прилетели из космоса
то ли из потустороннего мира
Варя расчесывала им волосы
одевала кормила
хоть малообеспеченна
пела песни вечером
«Ах вы твари-тваречки
я куплю вам маечки
полетите твари
на воздушном шаре
облетите землю всю
от москвы и до хонсю
и сю
да вернетесю…»
на первое мая
да на восьмое марта
Варя всем тварям
дарила по подарку
носатой платочки
рогатой цепочки
большеротой косточки
колченогой тросточки
страшненькой по бусинке
старшенькой подгузники
всё-то сказки-вымыслы
вот и твари выросли
аксакал-ворожей
отыскал им мужей
носатой курильщика
рогатой точильщика
большеротой пекаря
колченогой лекаря
страшненькой слепца
старшенькой скопца
раскатились твари
от твери до бари
осталась Варвара
одна у самовара
а в начале месяца
твари вдруг как взбесятся
будто на пожаре
и мужей сожрали
носатая копченого
рогатая толченого
большеротая целиком проглотила
колченогая костылем подкатила
страшненькая с сыром и луком
старшенькая с сыном и внуком
гони Варя печаль
беги тварей встречай!
Жили-были у Зои
зомби…

***

Высокий воздух. Фляга «Бугульмы».
Сухарики. Далёкие холмы.
Вот с кем ты говоришь, башка седая?
Планета под ботинком проседает.
Хвост лошади, стоящей на горе.
Что очи, возведённые горе,
увидят в небе, кроме Салавата?
Немного зябко и череповато.
Усыпанная звёздами Уфа.
Куда ещё прийти во сне («Фа-фа», —
из Фёдорова строчку напевая,
из фляги по глоточку выпивая)?
Тогда нас было много, нас несло
сквозь сумерки, нам было весело
и лишь ребёнок ныл, просясь на плечи.
Архитектура, жизнь, фрагменты речи.
А запись на повторе — ты один:
вперёд ушёл эскорт любимых спин,
и снятся только мелкий снег и фляга,
вечерний город в триколоре флага.
Вот так стоишь, как жёлтый сухоцвет.
Рассеянный совсехсторонний свет.
Шекспир какой-то. Акт четвёртый драмы.
И вместо титров вязь кардиограммы.

***

До треска зубовного, до наготы
подкожной прошли этот путь.
«Великий целитель, нам скоро кранты.
И свой стетоскоп не забудь».
Великий целитель с вершин на орле
слетает к немытым мужам.
Он каждому молча меняет реле
и всё, что потратила ржа.
Меняет нам масло, доводит болты,
сшивает поползший покров:
и снова мы с миром ущербным «на ты»,
привычная красная кровь.
Что ж, брат Терминатор, в дорогу пора.
Обратно в подземный приют.
А то, что у нас полетели «дрова»,
на это и боги плюют.

***

Стихотворение — ящик Экзюпери.
Белый барашек, смотри, задремал внутри.
Он идеальный и дружит с Розой.
А самолёт и пустыня — проза.
Стихотворение — это колодец для
сердца, которому нужно напиться. Я
не ощущаю жажды, но жду наркоза.
А самолёт и пустыня — проза.
Стихотворение — нежный укус змеи.
Для приручённого лиса следы мои
пахнут восторгом и не таят угрозы.
А самолёт и пустыня — проза.

* * *

Ты ничему не удивлялась,
а я ходил, разинув пасть,
впадая то в глухую ярость,
то в утомительную страсть.
Я этот мир хотел потрогать,
лизнуть, щетиной осязать,
подставиться под каждый коготь,
перемахнуть через нельзя.
Ты терпеливо отводила
меня за шкирку от перил.
Влюблённый даже в крокодила,
я прыгал, точно гамадрил.
Мгновенье, всё растает в дымке:
и ты, и правила, и тот
лениво спящий на ботинке
у памятника серый кот.
Я – первоклассник в зоопарке,
которому назад невмочь.
Постой со мной у этой арки.
Есть пять секунд. И снова ночь.

* * *

Ещё чуть-чуть, ещё в пуху зарыться,
кошачий бок поднять, собачий нос уткнуть,
и заварить свой рай на кукурузных рыльцах,
цедить сквозь полотно, смотреть сквозь эту муть.
Торжественная взвесь, застывшая как блёстки,
не воздух, а волна заходит в чистый сад.
Сейчас вот-вот проснусь проекцией на плоскость
и соскользну назад.
Здесь хорошо в белёсом тёплом дыме
под пеною мостов, и руки распластав.
Пока из глубины нас небо не подымет,
обмётаны халвой счастливые уста.
Кошмар и благодать сопутствуют свет свету.
Деревья – это тушь, минуты – это ртуть.
Сейчас я перейду на два деленья лета
и плотность обрету.
Ещё продлись, на три четвёртых ноты,
пока меня волна подносит к потолку…
Один огромный вдох, один глоток зевоты
на систоле, а там… Наружу… Не могу.
Не поднимай меня, ну, потерпи немного,
не отдавай другим, переключив режим.
Сейчас я обниму зарёванного Бога,
пока ещё лежим.

***

Та музыка, которая тебе
послы… Шла ожидаемым ответом,
как надпись проступила на ребре
почти истёртой в зеркало монеты,
рекламою какой-то ерунды
звучавшая — в момент преобразилась
свидетельством «есть Райские сады,
и херувимы, и Господня милость,
блаженная? мучительная? связь
всего со всем, и ничего не дробно,
всё сохранится, сбудется». …шалась…
И только Вавилона гул утробный.

Oratio

Твоя особенная милость
и в том, что жизнь переломилась,
и в том, что улица пуста,
когда внутри скребётся сволочь,
когда трамвай уходит в полночь
с Сампсониевского моста.
Твоя немыслимая жалость
и в том, что осень задержалась
(потом из памяти сотри),
и что лицо скрывает маска,
а кофе приторно и вязко,
но согревает изнутри.
Твоё обыденное чудо
нас держит в разуме, покуда
мы выбиваемся из сил.
А смерть показывает жало
в часах Финляндского вокзала,
во всём, о чём бы ни просил.

***

Я вынул смерть из рукава
и стал медлителен и трясок.
Ты, разумеется, права,
что я не стою этих красок.
Права, что мир мой чёрно-бел,
что я всё время недоволен.
…Когда-то мальчиком робел
под остриями колоколен
и слышал музыку внутри
китайской хриплой магнитолы,
а ты советуешь: смотри —
дома пусты, деревья голы.
И я послушаюсь опять,
и кофе в раковину вылью.
И брошу пить, и лягу спать,
и стану облаком и пылью,
что серебрилась и плыла
в июньском воздухе упрямом.
И голубели купола
над Спасо-Парголовским храмом.

***

Фотогеничность ленинградских зим.
Давай друг друга чем-нибудь пронзим —
неосторожным взглядом или словом, —
запечатлевшись в зареве лиловом.
Короткотечность ленинградских встреч:
как суетливо торопились лечь
и неумело плоть соединяли
в колючем коммунальном одеяле.
Незавершённость ленинградских фраз:
зима ещё не победила нас,
пусть мы давно для смерти опустели.
Лишь смутное предчувствие метели,
лишь ленинградский внутренний сквозняк.
Таврический под лужами размяк,
а путь наш продолжителен и узок,
как в самой фантастической из музык.

***

Когда за счастье выставляют счёт,
когда Москва янтарная течёт
и в свете января искрит белесо,
пока никто ни в чём не обвинил —
такая беспросветная ваниль,
пластмассовый стакан с двойным эспрессо.
Я всюду натыкаюсь на следы:
пока берёзы пепельно-седы
и Чистые пруды в вороньем грае.
Исполнится, чего ни попроси.
Приедет торопливое такси,
и улицы закружат, замирая.
И будет сон прерывист и горяч,
закончится товарищеский матч,
переключи канал, накройся пледом.
Искусственное зимнее тепло,
за окнами опять мело-мело.
И счастье за бессонницею следом.
PS
Спроси меня: ты счастлив ли, мой брат?
И эхо увеличит во сто крат
молчание, сквозящее в ответе.
Конечно, счастлив, милая сестра:
смотри, как ночь московская пуста,
и лишь звезда рубиновая светит.

Фонарики

Китайские фонарики в метели,
что доживут до вечера едва ли.
Мы ничего такого не хотели
и даже возраст наш не представляли.
Какая неожиданная вьюга,
вокруг — непроходимые аллеи.
Мы просто не случились друг у друга,
и никогда об этом не жалели.
Фарфоровое сердце в снежной шали,
как будто нитью в воздухе продели…
Мы слишком быстро, друг мой, обветшали,
но это ничего, на самом деле.
…Пока их огоньки не улетели,
пока трепещут радужно и ало,
я загадаю умереть в постели,
и чтобы ты об этом не узнала.

***

Мне не о чем писать, мой милый друг, —
мне стал несносен старый Петербург
с его снобистским кофе натощак,
загадками в обыденных вещах.
И коммунальный запах мокрой пыли,
и облака, что к северу уплыли.
Поехали без правил наугад,
во мне проснулся детский Ленинград,
который, как о нём ни сожалей,
остался тенью липовых аллей.

Уродливые шарики на нитке,
оборванный мотив Альфреда Шнитке.
Не пожелай мне всуе долгих лет:
смотри, какой непроходимый след,
Литейный мост, троллейбусная нить —
мы ничего не в силах изменить.
Таврический, Ивановская башня.
Как одиноко, Господи, и страшно.

Свекровь

Старый двор в затерянной станице.
Гладит небеса уставший взгляд
женщины, с которой породниться
выпало мне много лет назад.
Вот она скрутила листик мяты,
и о чём-то мирно тарахтя,
села. И на лавочке дощатой
вытянула ножки, как дитя.
Личико – мочёная грушовка,
лисий нос, в глазах тепло и дым.
Помнится, меня колола ловко
словом, будто гвоздиком стальным.
Зной кружил над крышами уныло,
и пока в кастрюле грелись щи,
сыну между делом говорила:
«Ты, родной, другую поищи».
Сын смущался, я кривила губы
и крутила пальцем у виска,
слыша, как гудят недружелюбно
сонные мушиные войска.
Но остыла прежняя гордыня,
словно уголь в глиняной печи.
Между нами стол, тарелка с дыней
прямо со свекровиной бахчи.
Злость ушла и больше не тревожит,
сгинула моя дурная прыть.
Я гляжу на сухонькие ножки
той, с которой нечего делить,
на закат, где небо безмятежно
греется и греет до зимы.
Чувствую, как в душу лезет нежность,
и не отмахнуться, чёрт возьми.

Тайный храм

Наш тайный храм – подобие тюрьмы,
где в будни горько-сладкий запах воли,
где дверь закрыта наглухо, но мы
для входа активируем пароли.
Я жду тебя с рассвета до темна,
прислушиваясь к шорохам у двери.
Там медленно густеет тишина,
и вечер, словно свитер, безразмерен.
А дома у тебя тоска, борщи,
в шкафу пылятся свадебные фото,
и спальня пахнет кремом от морщин,
и женщина рыдает отчего-то.
Одной из нас придётся проиграть
и больше для тебя не приключиться.
Но если жизнь – болото, значит, гать –
часы, когда ты дышишь мне в ключицу,
когда вину мы делим пополам,
замешивая боль на поцелуе.
Поскольку Бог не лезет в души к нам,
то, кажется, что Он не существует.
Надень на солнце крепкий поводок,
сними усталость, кинь на спинку стула,
и пусть другая шапки вяжет впрок,
чтоб голову от злости не продуло.
Пускай она заваривает яд,
обидой застилает ваше ложе
и нежит повзрослевших чертенят,
на наших неслучившихся похожих.

Письмо заморского королевича из Руси

И жених сыскался ей,
Королевич Елисей.
А.С. Пушкин
Приветствую, отец. Ну как дела?
Тебя ещё не выбить из седла,
как многие мечтают в королевстве?!
А здесь война сменяется чумой,
до смерти – два аршина по прямой,
и сажень – до иных великих бедствий.
Отец, я не смеялся восемь лет.
Здесь воздух от несчастий перегрет,
и плач ветров тосклив и монотонен.
Здесь крыс намного больше, чем людей.
А впрочем, как сказал стрелец Гордей:
«Пока здесь эти твари, мы не тонем».
Рогожная душа не любит шёлк.
Был сильный голод, Бог в тот год ушёл,
забрав трудолюбивых и хороших.
И множились дубовые кресты.
Я выл голодным псом до хрипоты,
пугая заблудившихся прохожих.
Отец, здесь тёмный люд и тёмный край,
в котором правит ёкарный бабай.
Его все почитают с малолетства.
Я в словнике (на пасху аккурат)
прочёл, как объяснили слово «брат» –
мол, это некто в битве за наследство.
В семье моей всё та же пастораль:
жена глядится в зеркало, как в даль,
в то самое, от умершей царицы,
красуется и бредит, хохоча.
Я пью в расстройстве брагу по ночам,
и хочется по-русски материться.
Я медленно пошёл ко дну, и мне,
гораздо проще жить на этом дне,
поскольку там проблемы смехотворны.
Бывай, отец. Пиши и не болей.
С приветом, королевич Елисей,
в котором Русь давно пустила корни.

Ростовская слобода

Выйдет месяц из тумана над ростовской слободой,
где лягушки окаянно голосят наперебой.
Справа – злачные широты, слева – сельский магазин.
В нём резиновые боты, пиво, антикомарин.

Прямо – сотка кукурузы, дальше Ленин-часовой
и фонарь лежит на пузе с перебитой головой.
Тьмой колхозной помыкая, свет рубя напополам,
ночь ползёт глухонемая по незапертым дворам.

Поглядишь, как звезды пшёнкой сыплет небо на крыльцо,
тяпнешь рюмку самогонки с молодильным огурцом
и, укутавшись рогожей, будешь спать мертвецким сном,
ни секунды не тревожась, не жалея ни о ком.

Спи, Алёша, в сладкой хмари, мучай храпом слободу.
Спи, покуда Змей Тугарин не собрал свою орду.

Снег в Мытищах

В Мытищах по колено выпал снег.
И всё нам было в радость: год и век,
симпозиум, искусственные ели.
Ни боли, ни печали, ни беды.
Лишь лампочка и мягкий  тёплый дым
двух сигарет, раскуренных в постели.
Так вышло, что церковная стена
из окон хорошо была видна,
смущая поначалу нас немного.
Но вскоре мы забыли про неё,
как съёмщики – вчерашнее жилье,
как путники – случайную дорогу.
Нас дома ждали семьи пятый день
на разных полюсах: «Ростов» – «Тюмень».
Я молча говорила: «Дураки мы».
Ты возражал: «Кто счастлив, тот не глуп».
И чувствуя губами сладость губ,
мы были этой мыслью одержимы.
Симпозиум заканчивался, но
ещё играло музыкой вино
в случайных нас, совпавших в эту зиму.
Холодное, как шарик изо льда,
слепило солнце. Было нам тогда
смотреть на белый свет невыносимо.

Семнадцатый

В туманной мути слепли фонари
у тёплых стен терентьевской пекарни,
где мама от заката до зари
месила тесто сильными руками.
Она казалась старой в тридцать лет:
седые пряди, острые ключицы.
В тревожном взгляде – тяжесть прошлых бед,
так смотрят из силков на волю птицы,
когда огромный мир предельно мал –
как ни вертись, он жмёт с любого бока.
Мне было шесть, и я не понимал,
что старость выдаётся здесь до срока.
Отец носил рубахи до колен,
любил смотреть на тихий свет лампады.
Он был убит жандармами у стен
разбуженного залпом Петрограда.
Сосед мне говорил: «Никчёмна жизнь.
А смерть – велика, в ней таится сила.
Но ты, сынок, не бойся и держись».
…А мама ничего не говорила.
Она всё время плакала тайком,
вздыхала и молилась то и дело.
Мне чудилось, что боль вползает в дом,
как червь могильный в умершее тело.
Сосед кричал: «Страна пошла вразнос!
Свершилась революция! Ликуйте!
Что дальше?»
И висел его вопрос,
как висельник, пугающий до жути.

Просим вас поделиться своим мнением! Стихи какого автора вам больше понравились? Внимание! Вы можете проголосовать только один раз!

Просмотреть результаты

Загрузка ... Загрузка ...
Пролистать наверх